Как Набоков списал мать Лолиты с мадам Грицацуевой, а Гумберта с Остапа Бендера, и почему между «12 стульями» и главным эротическим романом так много сходства. Наши «книжные мальчики» воспринимают чтение как нечто интимное. Для них каждая прочитанная книга – это факт биографии, а любая беседа о литературе – почти всегда разговор о себе. Такими личными и доверительными получились и новые очерки поэта Сергея Гандлевского об отечественной литературе, вышедшие недавно под названием «Незримый рой» в издательстве Corpus.
Такая интимность во многом связана с жизнью Гандлевского: любимые писатели для него одновременно и близкие друзья, зачастую уже ушедшие из жизни, и литературоведческие рассуждения неминуемо переплетаются на страницах с трогательными воспоминаниями из прошлого. Однако живыми в книге Сергея Гандлевского предстают не только наши ушедшие современники, к примеру, Алексей Цветков и Лев Лосев, но и Пушкин, Набоков и Бабель. Отношение к ним автора раскрывает перед нами историю настоящей любви, а не умозрительные филологические штудии.
И именно это любовное отношение к их творениям позволяет делать настоящие литературные открытия. Проводя сравнительный анализ дилогии Ильфа и Петрова, с одной стороны, и набоковской «Лолиты», с другой, Гандлевский находит множество сходств между плутовскими романами советских классиков и классика русского зарубежья. Примечательно, что и сам Набоков, к советской литературе довольно беспощадный, к «Двенадцати стульям» и «Золотому телёнку» относился совсем иначе, называя их авторов «гениальными близнецами».
И дело тут не в общности жанра плутовского романа. И не в том, что эти книги восходят к гоголевским «Мёртвым душам». А даже в общих приёмах и заострённости на тех же темах, которые фиксирует Гандлевский. Например, «гроссмейстер» Остап Бендер позорится в Васюках, чуть не потеряв всё. Но и проигранная Гумбертом партия, и «сданная королева» предвещают, что и свою возлюбленную он проиграет.
Находит Гандлевский и поражающее, на первый взгляд, но если вдуматься, весьма точное сходство между мадам Грицацуевой и Шарлоттой Гейз – матерью Лолиты. Обеих настолько ослепляло желание выйти замуж, что они просто не замечают, как грубо их мужья используют. И обе величают своих мужей-обманщиков ласковыми прозвищами – Суслик и Гумочка, приписывая им невероятные социальные достижения: «товарищ Бендер» в глазах мадам Грицацуевой стоит где-то наверху советской номенклатуры, а Шарлотта уверена, что авантюрист «Гумочка» – величайший писатель.
Любопытно и прослеженное Гандлевским в этих книгах восприятие антисемитизма как величайшей пошлости, что лишь для одного из троицы авторов вытекает естественным образом из происхождения. Но как подмечает Гандлевский, для всей этой тройки «червоточина юдофобии однозначно отрицательно характеризует персонажа», ставя на нём точку.
К примеру, в «Золотом телёнке» малоприятный персонаж Митрич говорит: «Десять лет как жизни нет. Все Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи». Но и омерзительный отчим Зины Мерц из набоковского «Дара», являющийся прилежным читателем антисемитских «Протоколов сионских мудрецов», разоткровенничался: «Моя супруга-подпруга лет двадцать прожила с иудеем и обросла целым кагалом. Мне пришлось потратить немало усилий, чтобы вытравить этот дух». А в финальной сцене «Лолиты» ужасный Клэр Куильти, ёрничая даже под дулом пистолета, сомневается, а точно ли Гумберт Гумберт немец? И шутливо предупреждает его: «Имейте в виду, что это – арийский дом!»
Дилогия Ильфа и Петрова была опубликована в 1928–1931 годах, а «Лолита» – только в 1955-м. И эти факты не могут не навести Гандлевского на предположение: «Карты на стол: когда‐то мне почудилось, что, работая над “Лолитой”, Набоков косился в сторону дилогии Ильфа и Петрова и кое‐чем – и совсем немалым – воспользовался. Очередное пристальное прочтение трёх книг утвердило меня в моих подозрениях».
Впрочем, Гандлевский оговаривается, что никаких серьезных противопоказаний для подобного «сотрудничества» он не видит – и даже напротив! Набоков отсылает к «Двенадцати стульям» и «Золотому телёнку», по оценке Гандлевского, совершенно осознанно, затевая так свойственную автору «Ады» очередную литературную игру и лепя из «Лолиты» и дилогии об Остапе Бендере «что‐то вроде сообщающихся сосудов».
И всё-таки и в публицистический книге Гандлевский, которого читатель знает в первую очередь как выдающегося поэта, больше всего говорит о стихах. Но поэзия и судьба для него настолько пронизаны друг другом, что между стихами и жизнью устанавливается семейная, почти кровная связь. Начиная с отца, Марка Моисеевича, благодаря которому Гандлевский полюбил стихи настолько, что и сам стал поэтом, и которому он посвятил эту книгу.
А дальше, замыкая этот круг, с любви к стихам начинается и дружба. «Лёша (Лосев. – Прим. ред.) до старости был любящим сыном, и его, думаю, не могло не расположить ко мне, когда я как‐то прочёл наизусть несколько строк из “Отступления в Арденнах” Владимира Лифшица (отца Лосева. – Прим. ред.), запавших мне в память смолоду». Позднее Гандлевский возьмёт на себя заботу по уходу за могилой Владимира Лифшица, так как сын покойного, Алексей Лосев, к тому времени будет жить в Америке. А ещё позднее Гандлевский станет душеприказчиком самого Лосева.
Читая эти очерки Гандлевского, невозможно не вспомнить близкие им по духу «Стихи про меня» Петра Вайля. Оба автора были хорошими знакомыми с общим кругом чтения, общения и мировоззрения. И среди героев книги Вайля – тот же Гандлевский. И воспоминания у обоих литераторов оказываются общими – одними на двоих. К примеру, трогательная и смешная история об Алексее Цветкове, которую они рассказывают. Вот она из уст Вайля.
«Когда Цветков жил в Вашингтоне, его ручной хорек повадился мочиться в ботинки, пока хозяин трудился на “Голосе Америки” (включён российским Минюстом в реестр иноагентов. – Прим. ред.). В отместку и назидание мелкому пакостнику Цветков научил третьего жильца, попугая, выкрикивать: “Хорёк – еврей!”»
Эту потрясающую жизнерадостность даже в самой абсурдной ситуации находит Гандлевский и анализируя творчество Исаака Бабеля. Человек светский и советский, в главной черте своего творчества – жизнелюбии – Бабель прочным образом смыкается с хасидизмом, понимающим веселье как особый вид мудрости. Считали прежде, что ясность, солнечность и витальность прозы Бабеля связана с влиянием французской литературы и прежде всего Ги де Мопассана. Однако Гандлевский приводит пассаж, показывающий, что корни этого мироощущения всё в том же еврейском местечке, которое осталось родным для Бабеля, несмотря на влияние французской литературы и близость к коммунистической идеологии. Да и вкладывает эти слова Бабель в уста хасидского рабби Моталэ: «У каждого глупца хватает глупости для уныния, и только мудрец раздирает смехом завесу бытия. Чему учился еврей? – Библии. – Чего ищет еврей? – Веселья».
Сергей Гандлевский. Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе. М., АСТ, Corpus, 2023
Евгения Риц
|